2-е место

К ЧЕМУ ИМ СУКНЫ АЛЬБИОНА?..

***

К чему им сукны Альбиона?
Эпиграф
«Над домом Эшера Эдгара пела Арфа»*,
а Александра над Борисовским гнездом.
К чему там аглицкие шелк и сукны? Местной Паркой
шарфы ткались поэтам — топором.
* О. Мандельштам

«К чему им сукны Альбиона,
отважных мистиков туман,
болотистое Темзы лоно,
осанка денди, леди стан,
их юмор дерзкий, нос — в платочек,
коль честь задета, — тонкий сплин?»
Акакия краснеют мочки
от слова оного. Один
он лучше справится с задачкой:
Чур — Байрон, Диккенс — чур и Ко.
На кой ему сукна подачка
из иностранного бюро?
Он перекройкою займется
своих границ, что ж, что без средств:
откуда ни возьмись, вернется
Шинель Имперская. Не швец,
для дома Эшеров, — не чтец он.
Не жнец — срамною наготой
он в Дух Возмездья возведенный,
всех обездоленно-бездонных
он предстоятель — над Невой…
Для чресл его — не хватит тонны
аглицких мифогем отборных —
все поглотят петровы волны,
(и сукны в волнах тех — на кой?)

Икарус

В тысячи хлябей я загляделась сверху, в мутное время:
Мне не дается порою увидеть образ,
Тот, что был дан на сегодня — исполнить в теле,
Мне не дается порою устроить космос
В комнате, где, затрещав по-сверчковому, мой мобильник
В новое утро разбудит, в котором тонешь,
ловишь себя на крючки потолочной тени…
Солнце! — оно есть где-то, но где — не вспомнишь.

Утренний кофе зашлет в полутьму свой запах.
Остро-дремуч он, как мозг мой, и дикообразен.
— Доброе утро, приветствую Вас, Старый Тапок!
Можно за вас подержаться? Мой мир безвзгляден.

Мир мой истоптан, и это лицо из хлябей…
— Все образуется, — шамкает тапок, — в первичный хаос
Каждая вещь просыпается, но забывает сразу
Облик свой:
Ты слишком рано проснулся, о наш Икарус.

Слышишь? — там где-то сверху сверчок с позолотой играет.
Солнце уже заварило шагрень на Лете.
Космос устроится сам, ты ему не мешаешь.
На — подержись-ка за палец, за лучик меди.
Слово
Мы выйдем на сушу — и тьма удлинится
на каждую видимую частицу
лица, говорят — биллионы частиц
живут в каждом взмахе в длину ресниц,
и вся эволюция — место разбоя
от яблочка рая — до старого Ноя.
От яблочка глаза — до яблочка рая
узнаешь меня? Я звезду заклинаю…
Мы встретимся, небо качая на спинах,
губами, как реками, впадшими в глину,-
в пустыни, ссыпая в дубленую кожу,
столетия всех одиночеств — до дрожи,
до в сердце капели, что пела в начале,
когда мы купели в моря укачали.
И счастье — в стихии, и глупое горе.
— Я — Слово в сорочке.
Меня вы любили —
нагое.

***
Эта музычка, что в стишке,
перед музыкой настоящей,
что ты скажешь — большой, гремящей,
водопадом космическим падшей
на вселенского сердца ширь?
Ее трелям, ее размаху, —
оправдаешься как — в вершке?
Муравьишки из черных знаков
расползлись на твоем листке…

Может, что-то о той кислинке,
что замешивает раствор
клейких листиков и былинок,
чтоб тебе подарить их стон
в многократно цветущей жажде
доиграться до всех основ,
той кислинке, что мажет каждый
как помазанника — разговор
в темной кухне, где тет-а-тетом
с каждой малостью говорит
переносным в судьбу сюжетом
этой музычки — серафим?

Кантор

Кто бездну выкопает глубже,
для голоса? Кто тоньше всхлипнет?
Мой Пинчик, Розенблат иль мОйше?
Как кровь к земле — так голос липнет.
Как к баньке — роза.
Пой же, пой же!
Ты! — тот, кто в скорбном горле — Кантор —
частот души ассенизатор:
песчинки — контур,
манной каши —
комок застрявший в шейках маршей,
мой послецветик от аккордов.

— Ой-ой, — не марш, а фарш из судеб.
Боль- буль — да голос не убудет:
из бездн пустынных, из ковчега,
из всхлипов горних, из ночлега
под камнем в золоте скрижалей;
среди болот жабенком жалит,
звездой, секучей кочергою
огреет голос твой, — нагою
положит душу в миллиметр
прорытой в бездне, чтобы свет
и нитка смерти, ком от каш
нам проглотился, чтоб этаж
последний самый, где планеты
нам в окна лезут, как штиблеты…
как сапоги — на млечный путь…
Пой кантор местной драмы жуть:
для тех, кто кашей звезд давился,
ты — слаще ман, ты — глубже Стикса.

Мандельштамy. Триптих

1. Ах, звоночек, ах, недоросток
наш жиденок, Державин-Осик,
Как в редакции мама за ручку
сына водит, а сын был ослик,

перепуганный и упрямый —
из пернатых ослов, из храмных,
непредвиденных и поющих,
из господних, голодных, лучших.

А на полках — в пыли иудейской
плакал хаос,
совсем дремучий,
целовал он шпиль —
по-еврейски:
храма шпиль —
так как светом мучил.

Не любил наш Ося парадов
в звонком холоде
чуждой столицы,
но у ослика было свято
свято-дело:
он небом молился.

И когда это небо штурмом —
вся столица брала — самым тонким,
на булавку Адмиралтейства
небо он сажал, как ребёнка.

В нем ведь жило его свидетельств —
лорелей, персефон семейство.
В тыщи вольт и каратов — крестик, —
в золотом иудействе — грейся!

Там была у него работа:
(даже робость растила крылья)
как ему пониманьем пота
в серебре наградить Россию?

Наградить, научив не верить
ни царям, ни волкам, ни овцам —
только в звездочек синий терем,
в человека — хоть в том, Петровском

ледяном, леденющем колодце
в паутинках лучей и казней,
под бадьей океанов, соленой,
в ночь кадил с гуталиновой мазью.

С головой в облаках — повесой
не свалиться б в его ведерко,
в горький дым, в Лакримозу, мессу…
Он оставил мне, как зверенку,
завещание: пой — да кайся,
будь мала: ты мала — синица!
И не бойся последней казни.
Хочешь выше? —
сумей разбиться.

2. шу, шу, шу —
листья летят сквозь капель,
шу, шу, шу —
так души
смотрятся — в щель.
шa шa шa —
Наденька!- Петроград!
шу — шу — шу:
шарф надень на парад.

А я все пеку пирог
ореховый, —
да никак,
а я все куплю ковер
на твой последний пятак,

а я все кормлю щеглов,
крошками от побед.
Мыши идут на зов,
Тебя -нет.

Я все звоню в сад
с лестницы. Черный ход.
Шах, Падишах. Мат.
В горле застрял вздох
вечности. Из заплат
шелковых-губ-твоих.
Слышу: шумит сад,
гусь над садом летит.
С мясом вырван звонок,
лебедь утоп в молоке,
розы вальсируют. Бог,
чем напоить? — Где?

Лета один глоток!
Лета и мост. Сник.
Аленький. Мой.
Рок.
В шали Рахили — спит.

3. Нота чиста
лишь в единственном случае
и повтореньем
выше и выше
сумеешь ли в песню сложить
синие искры
взлетающих пеплом

возможно
Моцарт со мраком знакомый
услышит любовью…

вере ж
во всхлипах земли
обезумевшим горем
выделив щелочь из кости
и членораздельно
вере возможно ль услышать себя
обезумев
Кто Ты? — промолвить
и выпрыгнув в грязь из окошка
в пять по вечере
запомнив часы
как часовни допросов и пыток
в чавканье почвы
поглубже позвонче впериться
золотом глаз обоженных на небе
хрустальнейшей дужкой…
в рясу безумья рядящей ресницы
зловонный и снежный
вечный Воронеж
и вечный Освенцим
в зрачке у беззлобных

вере возможно ли стать
осияньем безумья
страхом отравы Сиятельным
в мерзком бездонном колодце
звездною выпорошкою на помойке
вселенским Младенцем
лебедем глотки в колодках
снегами, снегами…
Вере возможно ль Безумия стать Осиянней?

Прогулки по NYC

Разорвана пространства простыня
на тыщу парусят; всем миром — плещет, хлещет.
Барокко и трущобы говорят
между собой на ветреном наречьи.

Готической трубой пронзенный город-рок.
Завод — для ключика, — залит в скрижаль-граффити.
Заполонен мансардных окон граммофон
ветвями деревца, а в небоскребах, по наитью

иного времени — пещеры: вход — отвес,
и скальп стекла, и поднебесный-скверик.
Гремишь по кельям-крыш, зеркален, как балбес:
и в фальшь, и в крылья — невозможно здесь не верить.

Покуда в варежку-судьбу течет твой ток,
с подземок, вышедших на волю, зри: под ручку
Нью-Йорк и Бабеля и Маркеса ведет
за «Цену» Миллера, —
по лавкам, — сквозь трясучку
железа, мусора —
Эклектик- oЙ — Про- пах
цветной водой орган
и космы живописца:
торчит на бреге Океанья Йорк-Девица
сиятельна — в кирпичных башмаках.

А за спиной — сквозь грабли улиц — рвется луч,
Галактик новых — И Живым — Голландец
входит в гавань,
является, — и полосат его носок,
и сед висок,
И мир летит, на волосок…
от (?) … Ничего не видно боле…
флаг…
— иного неба, пламя… волны — парус …

На юбилей Пушкина.

Скакун страстей арапских с Огнем розы
в зрачке дичайшем. Подносились васильки
в букетиках славянских, мифы — в лозах —
в альбом прелестниц, в сказки-теремки.

Потом метели и михайловские ели,
узлы дорог, уздечка долгих зим.
«Глянь, князь! Да он Парни на самом деле!»
А в круп уже врезался Серафим

крылом пустынь. И станционной скукой.
И колоколец заводил рассказ
о рудниках, как мух ловили слухи
все дамы Пик и уставал от них Пегас,

таща телеги по дорогам склизлым. Всадник
за новым образом Евгения скакал
и начинались мятежи и казни
болотных вод над тем, кто ране брал,

как ритуал, любовь через лорнетку,
столиц всемирность, но с Татьяны до Параш
был низведен. и тем, кто в рваной сетке
России хвост втянул на абордаж

в корабль Истории. А в молоточках Время-Аве,
бессонницей — строчило: о пойми
меня кротиными, келейными мозгами,
юродивыми — в храмах на крови,

и бунтом пугачевским. Что кровавей,
страшней, чем жажда воли мужика!
И бунт — не пунш — когда в его стакане
снегов граненных раненая мгла,

в крови младенцев, в пугачевщине нa санках.
И все-то царь додон здесь правит лад.
Англицкий сплин лишь языку его приманкой,
ампир — Парижa, под Петрарку — маскарад. .

И вот — Поэт Руси (В Устав — Нe Рукотворен!)
от счастий всех устав, лишь воли запросил.
Державин, слышите благословенье звонких лир
для тех, кто вслушался в времен безмолвный корень?

Погорелец

Погорелец ноябрь собирает лохмотья в узлы.
Но он скинет их с плеч, как пойдет до колодцев зимы.
А колодцы хрустальны, небесны — в бидонах буранов, во всхлипах ветров.
Обметало белесым углИ его губ, и серпы его снов.

Он цветастое племя пожаров скосил: все — в один перстенёк.
Он горит — только выйди, взойди на порог- за порог:
ничего за порогом, с порога — и с той, и с другой — стороны,
только свет благодарности в снежныe срубы,
в полозья — воды —
в тучный праздник семейный, — под звездами веточки скрипнут — стезя,
словно скрепка для листьев в архивы зимы, — им не верить нельзя.
Стали пол и земля так бесшумно бумажны, нежны. И как масляно крошится — мел!
Этот праздничный дождь, угостив серпантином, совсем, он совсем — прогорел.

Он прекрасен и бел, погорелец надежд, на брезентовых стенах — угли
и улитки — в опухших губах —
листьев выжига — пьют — шелуху, — и в наркозах — есть верные рвы,
и в узорах на окнах есть — страх
пред горящим кустом…
под язык — немотa, но колючки поют и поют,
да они не о том…
в мерзлоту протекает звезда, протекает уют…
И уходит, уходит ноябрь, oн уходит совсем
и на плаху другого зовут.

В отсутствии снега. Молитва

Какое изящество в ветках деревьев,
и сухость какая: пошли им оваций
из снежных хлопушек, в чернильнице — тени;
как в оке с бельмом ковыряются пальцы,

усопшие страсти в луну погружают,
холодной луной невозможно напиться,
нагая пронзительность — жало сквозь жалость:
нет платья для жалости, — мне вот не спится
в отсутствии снега, и им бы с бураном,
под шалью — в туманах — качаться со стоном:
в ненастье давно упорхнула их птица,
помилуй их рванью, снегами, наклоном
к земле, — мне не спится, не спится без снега:
как спицей сквозь небо скребется — Омега.

Грузинские зарисовки

Паси овец, придумай снова сказку
о Золотом Руне, Ясоне и Медеи,
о Грузии; ее смешную ласку,
прими, как пух цветной, летящий на качели
истории…Здесь быть или не быть —
легко забыть. Здесь живо все в могилах:
могильники — цветочною водой
камней, семей — все — плодоносной жилой
голубоватой, полной ворожбой…

Под небом Грузии все живы зерна в тесте,
растет звезда на каждом огороде,
ложится лето в грудь, и все проходит…
проходит все… Медеи звонок пестик,
поют, поют.. и медуницею целуют.

Когда застрекочет кузнечик

Когда застрекочет кузнечик
тоски — мне не надо смычковых,
стручковых надежд и колечек,
порогов, зароков, подковок.
Оркестров осенних новатор,
чьи окна ты ветром откроешь,
кузнечик? В твоих анфиладах
одно бесконечное стадо
из листьев ничейных, — стократно
скользишь по скале листопада:
не надо спускаться, не надо
за смыслами, алою ватой
свой лоб обложивший риторик.

И в яме своей оркестровой,
где дует из бездны по струнам,
не надо о звездных, подлунных,
ни жара, — ни раненной стужи,
ни неба, огромного неба,
и неба, и неба — не надо!

Но только возникнешь Шопеном,
но только пригубишь бокалом
из клавиш и белых и черных,
и проповедь — в пропасть — Нагорный
опустит колодец хрустальный…
так только с Шопена ноктюрном
бывает, кузнечик, — с ноктюрном…

Авторская справка: София Юзефпольская-Цилосани, США

Доктор философских наук. Поэт. Литературовед. Член СПб ГО Союза писателей России и ОРЛИТА. Родилась в Самаре, жила в Петербурге. Иммигрировала в 1989. Потом - Австрия, Италия, 23 года - в Сиэтле, потом - Грузия. В настоящее время живy в Нью-Йорке, США. С1994 года училась в аспирантуре и преподавала русский язык и литературу в Вашингтонском Университете, г. Сиэтл. В 2005 году защитила диссертацию об Арсении Тарковском. Писала, преподавала, переводила, растила 4-x детей. Автор сборника стихов "Голубой Огонь", книги "The Pulse of Time: Immortality and the Word in the Poetry of Arsenii Tarkovskii," соавтор Поэтического сборника "Поэзия Женщин Мира.” Дважды лауреат международного конкурса имени Де Ришелье: Платиновый Дюк – 2013 и Алмазный Дюк – 2014. Финалист Эмигрантской Лиры 2014. Стихи, статьи и переводы неоднократно публиковались в периодических изданиях США, Израиля, России, Грузии.